Я упоминаю о них только потому, что так было. Я обогнул пятна крови, пересек бульвар и вошел в парк. Справа, за оголившимися кустами сирени, снежный наст был порушен...
Желая воспользоваться последними днями моего отпуска и повеселиться досыта, я провел всю масленицу самым беспутным образом. Днем - блины, катань..
Она вернулась к пациенту и ощупала его живот. До кишечника кандидоз еще не добрался. Вдруг Клер замерла. Незнакомец свистел. Громко свистел. И весело. Он не был болен. Ни один больной не станет так свистеть в приемной...
«Критический взгляд на основы, значение и приемы современной критики искусства», закладка на странице 10 (прочитано 25%)
«После "Грозы" Островского», закладка на странице 10 (прочитано 30%)
«Искусство и нравственность», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
Григорьев Аполлон Александрович
(По поводу нового издания сочинений Писемского и Тургенева)
Аполлон Григорьев. Сочинения в двух томах
Том второй. Статьи. Письма
М., "Художественная литература" 1990
Составление с научной подготовкой текста и комментарии Б. Ф. Егорова
I
Повсеместное господство так называемого реализма в искусстве и литературе вообще и в нашей литературе в особенности — факт почти что общепризнанный. Но что именно такое реализм, равно как и что такое противуполагаемый ему идеализм, мы или не знаем вовсе, или забыли (после Белинского), или знаем очень смутно. Обыкновенно мы думаем — если слово "думаем" приложимо к неясным, почти что безотчетным головным данным,— вот как.
Со смертию Байрона, Пушкина, Лермонтова, Мицкевича идеализм в искусстве кончился — это были его последние могучие представители, последние, которые сообщали ему силу и обаяние. В чем заключались сущность, сила и обаяние их идеализма — противополагаемого реализму современных нам писателей, мы не определили, да, может быть, даже полагаем, что и определять не стоит. В лиризме ли, то есть в некоторой сверхобычности (чтобы не сказать сверхъестественности) взгляда на жизнь (миросозерцания) и строя чувствований — в способе ли изображения жизни чертами более широкими, чем подробными, и более синтетическими, чем аналитическими,— в протесте ли, наконец, и тревожном недовольстве действительностию,— неизвестно. Да и не все ли равно — думаем мы! В лиризме, так в лиризме,— в протесте, так в протесте! Дело в том, что "боги" отошли, а "божки" нам надоели своим чисто личным, иногда странным и капризным, иногда даже совершенно никому, кроме их самих, не понятным лиризмом. Нам надоели давно (и совершенно справедливо, можно прибавить) и "гордые страданья"1 и "права проклятия"2 поэтиков с голоса Лермонтова — нам надоели и воспроизведения античных созерцаний и чувствований — дошедшие, наконец, до наивного, но нисколько не забавного цинизма в стихах какого-нибудь г. Тура: мы и Майкова-то с его строгою красотою форм терпим только по старой вере и старой памяти. Нам надоели и тонко-капризные ощущения поэтов фаланги Гейне...3 Нам надоели и анализы исключительных натур, поставленных в исключительные положения в повестях сороковых годов: они чуть что так же не смешны нам с их глубокими, мечтательно-затаенными или враждующими с каким-нибудь губернским или уездным мирком страстями, с их протестом против душной и грязной действительности, не понимающей их исключительных чувствований и положений — как Звонские, Лидины и Гремины Марлинского...4 Нам надоели и Печорины, когда они разменялись на героев графа Соллогуба и на Тамарина г. Авдеева... Нам все это надоело — но что именно во всем этом надоело, это — дело нерешенное.
... Этого не может и не должно произойти.
Вера Одоевского в силы России, в ее великое будущее не была обусловлена представлениями об исчерпанности, завершенности экономического и духовного развития Европы. Он исходил из того, что каждому народу суждено сыграть свою несомненно важную роль в истории, и был убежден, что пришло время России внести свой вклад в жизнь других европейских наций, возглавить их.
Воспринимая историю как всё изменяющий процесс, как путь прогресса, Одоевский не без удивления обнаруживал, что его московские друзья склонны идеализировать минувшее и в соответствии со своими представлениями, опираясь на отдельные исторические извлечения, пытаются отыскивать в прошлом неизменные, исконно славянские (архетипические, если так можно сказать) черты, хотят таким образом "посредством дотатарской Руси найти закон русской жизни в настоящую минуту": "Мечта! Мечта!" — упрекал он Хомякова, не допуская возможности обустроить страну "на элементах допотопной Руси, еще не открытых"10.
Однако эти устремления Хомякова, его занятия "историческими призраками" (готфами, венедами и т. п.)11 затронули писателя за живое, и Одоевский наметил для себя план работы:
"Трилогия: Россия и монголы.
1-я часть. Россия до татарского владычества.
2-я часть. Переход к татарским нравам и понятиям.
Борьба нравственная.
3-я часть. Россия под игом татар. Борьба материальная"12.
Одоевскому, конечно, хотелось бы понять, что есть собственно русскость и какой была в действительности национальная жизнь до татарского владычества, но он сомневался в возможности сделать это. По его мнению, творческое воображение могло бы представить картины минувшего ("восстановить их поэтически")13, но достоверно определить первоначальные черты нации препятствуют не запечатлевшиеся в истории ряды веков до татарского ига и сложность требующего критического анализа материала, который постепенно входит в научный оборот...